Есть в петербурге знакомый лев грозный лохматый сырой гранит

стихи - б.рыжий - Самое интересное в блогах

в очень морозную, а также в сырую погоду, и вредно пе реутомляться, - а при его . это и есть человек, а не тот внешний вид его, на который возможно родской, где жила Зноска и какие-то его знакомые, потом Кожебат кин,41 у Бернером Вдруг приехал Лев Льв. Загорел, очень хороший вид, даже . Здесь есть и ссылки на Библию, и цитаты из нее, и размышления об .. Стихотворение написано весной в Петербурге — и об этом читатель может узнать .. И в покаянно-оправдательной речи нового знакомого сначала тенью, .. что точно такой же ветер дул и при Рюрике и при Иоанне Грозном, и при. спросил Лев Николаевич. - Есть на рябине, есть на смородине. .. Конечно, Санкт-Петербург и Москва непременно что-нибудь придумают. с высоты двести с лишним метром, будет рыть бетон и гранит, как бык роет копытом землю. Разумеется, в какой-то мере и это предвидели: чтобы гасить грозную.

Он же летел с нами. Обещал умыться-переодеться и - к родителям. Он явно был недоволен тем, что сын летел в одном самолете с директором ГЭС. И Никонов, с горечью осознав это, осторожно завел речь о другом.

Ты же себя сожжешь. Видел я тебя по телику. Хрустов, играя скулами, молчал. Наверное, из-за холодного воздуха, Саяны, - Никонов кивнул на окно. У нас всё хорошо, Сергей. И на этом точка. На одном красочном снимке - высокий юноша в смокинге держит под руку пышную юную даму в фате. Очень похож на молодого Сергея.

Где Лева, там Лёша. В честь Алешки Бойцова. На другом фотоснимке - красивая барышня лет двадцати в шляпе, на фоне пальм и моря, определенно за границей. Очень похожа на мать, наверное, такой была Таня Аня? Замужем за генералом, у нас. Тоже обещают скоро наградить дитем.

Никонов с явным недоумением уставился на него и прыснул от смеха. Никонов, видимо, о чем-то уже проведал, но решил не торопить события. Я бы сам бы еще, да Танюха говорит: Из кухни тут же выглянула, как кукушка, Татьяна Викторовна: Дай сюда, Галке покажу! Никонов, пожав плечами, ушел.

Стена | ВКонтакте

Мы с Хрустовым молчали. Сергей Васильевич вернулся от женщин, сделал умильное лицо, завел речь о другом. А смородину с жимолостью не пробовал? Я вот лопату давно не держал в руках. Может, сходим по утрянке, помогу по огороду. Ты же, говоришь, видел меня по телику? Он более не мог ходить вокруг да около. Мне присылали "Луч над Саянами", читал про. И правильно ты призывал. А где свобода, там предпринимательство Это ты называешь талантом?! И ткнул пальцем в друга юности.

Борис Рыжий. Стихи. 1995

Нужна была свобода или так и сидеть бы мордой в чемодане?! С твоим-то характером, которым я всегда восхищался! Хрустов мучительно смотрел вверх, на друга, готовя в ответ пламенную речь. Стоит ли разъяснять современному читателю, что описываемая встреча происходит в начале ХХ1 века, а с плакатами бегал Лев Николаевич в конце восьмидесятых, когда умерли подряд несколько старых генсеков и взошел на мавзолей почти юный по шкале Политбюро Горбачев с чернильной кляксой на лбу.

И когда началось - пусть медленное, но все же - послабление. Но кто без греха? Кто, скажите, не доверялся надежде? Кто не страдал от недостатка кислорода в конуре в шесть квадратных метров общаги-барака?

Право же, скажите мне, кто сейчас бросит камень в этого худенького сутулого человечка, всю жизнь увлекавшегося новыми идеями и честного до дурости, - в Лёвку Хрустова?

Разве только "Ландкрузер" нового русского, проезжая мимо, швырнет из-под широкого колеса в него горстью валунов - и не потому, что не поддерживает мыслей Хрустова он знать не знает его!

Или это я лишнего? Среди новых русских все-таки приматы встречаются и вменяемые люди, прочитавшие хотя бы пару страниц Нового завета и семь первых страниц "Мастера и Маргариты" Лучше всего сделать так - взять да обрубить узел, уехать. Оставить народ в такие дни - ни за что! Покуда разговор друзей ненадолго прервался, покуда они сыплют соль на красноватое пятно, следует вновь напомнить, чем же недоволен местный рабочий класс.

Рабочий класс недоволен тем, что, когда достроили ГЭС, она была немедленно приватизирована небольшой группой людей, в большинстве своем приезжими, а двенадцать тысяч строителей, что возвели плотину, оказались напрочь забыты. Впрочем, так или почти так произошло всюду по России, народ назвал это действо "прихватизацией". И конечно, Хрустов, строивший ГЭС и ставший главным вождем местного рабочего класса, ни за что не бросит нищих своих товарищей по стройке.

Он о тебе только хорошо Если бы я знал, что из него вылезет такой червь, я бы руки не подал, когда он упал в жидкий бетон Это и в кинохронику попало Ах, Лёвка, таковы законы жизни. Ничего уже не поправить! И Валера Туровский тут ни при. Никонов с печалью и любовью во взгляде разглядывал старого друга. Длинноскулый, шишконосый, он теперь умел так смотреть. Энергетики своих акций не отдадут.

И Валерка сам по себе ничего не может изменить. Разве что собственными поделится Я сторожем в детском саду работаю - на хлеб хватает! Сергей Васильевич положил тяжелую руку мне на плечо. Только с ним могло такое случиться! Хрустов вскочил из-за стола. Вы же всё втихаря, начальнички! Сергей Васильевич тяжело вздохнул и молча налил себе и ему водки. Хотя еще никаких акций не имею, а продолжаю строить ГЭС. А приехал я, может быть, свободных мужиков на Дальний восток сватать.

Я думаю, многие поедут. А то будут летать, вахтовым методом работать Никонов с важным видом вновь откинулся на спинку скрипучего стула. Вот, желал бы и тебя! У меня там у самого восемь с половиной. Лёвка, есть же другие города, другие стройки. Чего тут сидеть, мутить воду, ждать пенсию? Ну, не скрипи, не скрипи зубами.

Оглянувшись в сторону кухни, где, забыв про мужей, тараторили старые подруги, гость резко чокнулся рюмкой с рюмкой Хрустова и моей рюмкой. Мы молча и торопливо выпили.

И Никонов, пригнувшись к столу, перешел на шепот. Если честно, Лев Николаевич, как тут положеньице-то?! Валера не зря семью в Москву перевез. Пока всех мандолиной не накрыло. Не покатится наша "мама", как на салазках? Жара была, говорят, все лето зверская, Саяны тают Гора треснет, а плотина не сойдет с места. Для всероссийского, бля, телевидения. Так сказать, на историческую память. Хрустов, словно озябнув, передернул плечами. Я думаю, до него, наконец, дошло, что Никонов залетел в Саяны, конечно же, не к нему, Хрустову, и не за рабочими, а для создания фильма о себе, орденоносце.

За окном с гулом двигался ливень. Сопок было не разглядеть, только лиловые горбы, и они как будто перемещались. Никонов снова глянул на часы это у него привычка или кого-то ждет? А поскольку перестарался - почти под горлышко смесь поднялась - пришлось старым корешам, хмыкнув, еще отпить А потом они надолго замолчали.

А я почему-то вспомнил заштрихованный текст сбоку на одной из страниц летописи Хрустова, который с трудом разобрал. Бывает, что объединяются друг с другом, и тогда великая новая сила, пометавшись на месте, рвется в иную сторону крушить и уничтожать. А случается так, что буря гасит бурю.

И никто не скажет, от чего зависит сей исход И когда наступает совершенный покой, когда выскочившее из берегов голубое озерцо вновь легло на место, и даже крохотной морщинки нет на зеркале его, только и скажешь: Но как бы узнать, как бы выведать, что Ты этим хотел сказать нам? Однако, что же имел в виду Никонов, когда спрашивал, не поедет ли "плотина" как на салазках? Разве этакая громада может сместиться?

Откуда мрачные пророчества, бесконечные слухи, проникшие в последнее время в газеты и на экраны телевизоров?

Видимо, есть смысл подробней рассказать о специфических ожиданиях в описываемой местности, ибо уважаемый читатель при всей своей осведомленности может чего-то и не знать. Да, нынче здесь лето было жарким, да, нынешние дожди добавят воды В городке строителей и эксплуатационников, что прилепился хрущевками и бараками в тени плотины на левом берегу, да и на правом, чуть повыше, всем известна другая, куда более серьезная опасность, о которой как раз и стараются не говорить, особенно при детях Конечно, Санкт-Петербург и Москва непременно что-нибудь придумают.

В конце концов, железобетонная "расческа" высотою в двести пятьдесят метров, ставшая поперек течения выгнутой стороной к верховью, единственная в этом роде во всем мире, гордость России, не должна опрокинуться или разорваться - слишком много трудов в нее вложено.

Да и случись что, без Ю. Конечно, она испытывает фантастическое давление огромной чаши воды, упираясь в берега и в "зуб плотины", как называют особый контакт перемычки с гранитным дном, но не эти силы пугают. А пугает та сила, которую народ в своей великой пословице обозначил простыми словами: Когда в Ленинграде проектировали ГЭС, не особенно озаботились тем, что вода, крутящая турбины, низвергаясь далее вниз с высоты двести с лишним метром, будет рыть бетон и гранит, как бык роет копытом землю.

Неотвратимо, каждую секунду, каждый день, каждый год. Разумеется, в какой-то мере и это предвидели: Но вода есть вода, она в прошлом году и кубики эти, оторвав, как чаинки крутила. И если прокопает лишнего - плотина сдвинется Да надо сказать, и со стороны верхнего бьефа грозит опасность: Поэтому, едва соорудив плотину, эксплуатационники принялись лечить ее основание, как лечат, впрочем, все высокие дамбы: Но тут же выяснилась невероятная новость: И гигантскую каменную "маму" необходимо срочно спасать, нужны особые меры - обводной водосброс, параллельный коридор!

И даже не один! Однако, когда подсчитали, во сколько обойдется работа, за голову схватились: Так проектировщики загнали себя в капкан, а главное - обрекли городок строителей Виру и весь юг Сибири на ежедневный, потаенный ужас: Из ущелья, в котором воздвигнута ГЭС, в степь выскочит ударный вал воды высотою в полкилометра.

Не говоря уже о самой Вире, что стоит на вибрирующей каменной платформе под самой уходящей к звездам изогнутой стеной. Но люди живут на авось.

Да и лечат же, лечат бетонную "мать" Зато как тут дивно! По склонам весною цветет багульник, от розовых гор все летом тянет сладким холодом Если, конечно, ты очень хочешь ее продлить, согласившись на совершенный покой в душе Наконец, зазвонил телефончик в кармане у Никонова. Ну, переждите дождь и заносите.

Тем же, вероятно, чем через год и, кажется, так же случайно, -- Сологуба. Как держаться, что сказать? Идти в качестве молодого поэта? В сущности, я и собирался в ближайшем будущем стать издателем Еще одно обстоятельство смущало меня, пока я ехал с Каменноостровского на Подъяческую. Несомненно, человек, каждый день принимающий посетителей разных категорий, стихи которого полны омарами, автомобилями и французскими фразами, -- человек блестящий и великосветский.

Не растеряюсь ли я, когда подъеду на своем ваньке к дворцу на Подъяческой, когда надменный слуга в фиалковой ливрее проведет меня в ослепительный кабинет, когда появится сам Игорь Северянин и заговорит со мной по-французски с потрясающим выговором?. Но жребий был брошен, извозчик нанят, отступать было поздно Игорь Северянин жил в квартире No Этот роковой номер был выбран помимо воли ее обитателя. Домовая администрация, по понятным соображениям, занумеровала так самую маленькую, самую сырую, самую грязную квартиру во всем доме.

Ход был со двора, кошки шмыгали по обмызганной лестнице. Мне открыла маленькая старушка с руками в мыльной пене. Обождите, я сейчас им скажу". Она ушла за занавеску и стала шептаться. Это была не передняя, а кухня. На плите кипело и чадило. Стол был завален немытой посудой.

Что-то на меня капнуло: В маленькой комнате с полкой книг, с жалкой мебелью, какой-то декадентской картинкой на стене -- был образцовый порядок. Хозяин был смущен, кажется, не менее. Привычки принимать посетителей у него еще не. После молчания, довольно долгого, он заговорил что-то о даче и что в городе жарко. Потом уж перешли на стихи. Северянин предложил мне прочесть. Потом стал читать. Манера читать у него была та же, что и сами стихи, -- и отвратительная, и милая.

Он их пел на какой-то опереточный мотив, все на один и тот. Но к его стихам это подходило. Голос у него был звучный, наружность скорее привлекательная: Мы просидели довольно долго, никто нам не мешал, "издателей" больше не приходило. Простились мы почти дружески. Вскоре мы действительно подружились. Я стал частым гостем на Подъяческой. Совсем новый для меня быт литературной богемы меня привлекал и мне льстил.

Я помянул, что имел уже литературные знакомства. Но ходить на чаи к Кузмину или вести раз в месяц почтительные разговоры с Блоком было совсем не то, что ежедневно ездить по "Венам", "Черепенниковым" и "Давидкам", участвовать в поэзо-вечерах в Лигове или на Выборгской стороне, с красным бантом вместо галстука на шее.

Этот бант я завел по внушению Игоря и, не смея, конечно, надевать его дома, перевязывал на Подъяческой. Шумные поэзо-вечера и шумные попойки чередовались с "редакционными" собраниями в квартире Северянина. Поэтов вокруг Игоря группировалось довольно. Трое удостоились высокой чести быть "директориатом" при. Это были -- я, Константин Олимпов, сын Фофанова, явно сумасшедший, но не совсем бездарный мальчик лет шестнадцати, и Грааль Арельский, по паспорту Степан Степанович Петров, студент не первой молодости, вполне уравновешенный и вполне бесталанный.

Сложившись по полтора рубля, мы выпустили манифест эго-футуризма. Написан он был простым и ясным языком, причем тезисы следовали по пунктам. Правда, он пока ничего не издавал, но, прочтя наш манифест, решил предоставить свой кошелек в распоряжение "реставраторов спектра мысли".

Кошелек был не очень тугой: Но все же к нашим услугам теперь была еженедельная газета "Петербургский Глашатай"; когда она прекратилась, за полной убыточностью, то альманахи под тем же названием. Стихи назывались поэзами, издания -- эдициями, редактор -- директором.

На летний сезон к услугам эго-футуристов была другая газета -- увы! Она выходила в Нижнем Новгороде во время ярмарки и была полна ценами, балансами и статьями о сбыте рыбы в Персию.

Но какой-то дядюшка Игнатьева, ее издававший, был не чужд возвышенному и печатал без разбора все, что тот присылал. Мы все этим широко пользовались. Я, помню, напечатал там большую статью, доказывавшую, что Метерлинк пошляк и бездарность Гонорара, понятно, нам не платили. В маленьком деревянном "собственном доме", на углу Дегтярной и восьмой Рождественской, в редакции "Петербургского Глашатая" происходили время от времени "поэзо-праздники", о которых для "эпатирования" особыми извещениями сообщалось редакциям разных газет.

Программы эти назывались "вержетками" верже -- сорт бумаги и были составлены крайне соблазнительно и пышно. Прилагалось и меню ужина, где фигурировали ананасы в шампанском, Крем де Виолетт и филе молодых соловьев. В действительности, конечно, было попроще. Но водка и удельное вино подавались в таком количестве, что нередко гости впадали в совершенно невменяемое состояние. Иногда случались вещи совсем дикие. Так, однажды, некто Петр Ларионов, на сорок пятом году соблазненный футуризмом, занимавший странную должность заведующего царскосельским птичником, ушел от Игнатьева с наполовину выбритой головой он носил поэтическую шевелюрус лицом, раскрашенным, как у индейца, и с бубновым тузом на спине.

Этот Игнатьев, на вид нормальнейший из людей, -- кругло- и краснощекий, типичный купчик средней руки, очень страшно погиб. На другой день после своей свадьбы, вернувшись с родственных визитов, он среди белого дня набросился на жену с бритвой. Тогда он зарезался. Я перешел в Цех Поэтов, завязал связи более "подходящие" и поэтому бесконечно более прочные. Но лично с Северяниным мне было жалко расставаться.

Я даже пытался сблизить его с Гумилевым и ввести в Цех, что, конечно, было нелепостью. Мы расстались две-три позднейшие встречи в счет не идуткогда Северянин был в зените своей славы. Бюро газетных вырезок присылало ему по пятьдесят вырезок в день, сплошь и рядом целые фельетоны, полные восторгов или ярости что, в сущности, все равно для "техники славы".

Его книги имели небывалый для стихов тираж, громадный зал городской Думы не вмещал всех желающих попасть на его "поэзо-вечера".

Неожиданно сбылись все его мечты: Это была самая настоящая, несколько актерская, пожалуй, слава. Игорь Северянин не сумел ее удержать, как не сумел удержать и того неподдельного очарования, которое было в его прежних стихах. О теперешних лучше не говорить. IV Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана. Туман бывает в разных городах, но петербургский туман -- особенный. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: Но ни на что не променяем пышный, Гранитный город славы и беды, Широкие, сияющие льды, Торжественные черные сады И туман, туман -- душу этих "льдов и садов" Туман же -- душа.

Там, в этом желтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Иннокентий Анненский, в бобрах и накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью в сердце на грязные ступени Царскосельского вокзала, прямо: В желтый пар петербургской зимы, В желтый снег, облипающий плиты, которые он так "мучительно любил".

Впрочем, -- все это общеизвестно. Блестящая европейская улица -- если не рю Руайяль, то Унтер-ден-Линден. И туман здесь "не тот" -- европеизированный, нейтрализованный.

Может быть, "тот" настоящий петербургский туман и не существует больше? Нет, он тут, рядом, в двух шагах. В двух шагах от этого блеска и оживления -- пустая улица, тусклые фонари и туман. В тумане бродят странные люди. Поверните по Малой Конюшенной за угол. Два-три дома и вот: В серый цвет окрашенные стены, Вывеска зеленая "Портной".

Вывеска, впрочем, не зеленая. Приказом градоначальника на главных улицах столицы в вывесках соблюдается "пристойное однообразие". Должно быть, начитался Курбатова градоначальник. Вывеска портного -- черная, с золотыми буквами. Она импозантна не по чину -- портной маленький. Чтобы не отпугивать клиентов, на стеклянной двери -- записка, смягчающая торжественный холод вывески: А рядом с запиской подсунута желтоватая визитная карточка: Николай Карлович Цыбульский, свободный художник, не окончивший С.

И, не подымая лохматой головы от чего-то бурого или замасленного, перелицовываемого или переделываемого, -- портной хмуро отвечает: Спит -- значит дома. Что же можно делать дома, как не спать после вчерашнего похмелья, набираясь сил для сегодняшнего. В большой комнате полутемно, шторы опущены. В сумраке виден рояль, люстра в чехле, стол с грудой бумаг. В углу, на кровати, кто-то похрапывает Дремлющий грузно переворачивается, заставляя трещать все пружины матраца. Действительно, не рано -- пятый час дня.

Всклокоченная голова тяжело приподымается с подушки. Руки выпрастываются из-под шубы. Голос хриплый, но приятный и барственный, слегка грассируя, говорит: При свете впечатление от комнаты меняется. В сумраке она выглядела приличной, даже внушительной. Высокий потолок, раскрытый рояль, "следы труда и вдохновенья" Пол в окурках, спичках, бумажках. Груды старых газет, пустых бутылок, коробок от консервов. На рояли прикапан, прямо к доске, огарок восковой трехкопеечной свечки.

Другой, догорев, расплылся затейливым сталактитом на выложенной перламутром надписи: На стенах подтеками сырости, углем нарисованы рожи: Адам и Ева, срывающие плод крайне натуральнокоты с задранными хвостами, черти.

Кровать -- хаос пестрого тряпья. На ночном столике -- бутылка, с водкой на донышке. Хозяин, свободный художник, "не окончивший консерватории", -- толстый, опухший, давно небритый. Выражение лица -- смесь тошноты после перепоя и иронии. Но в манерах протягивать руку, надевать плохо слушающимися пальцами пенсне, закуривать длинную папиросу -- какая-то респектабельность.

На пересечении проспектов Большого, Малого и Среднего -- пивные. На Василеостровских "линиях" туман, мгла, тишина. Но с перекрестков бьют снопы электричества, пьяного говора, "Китаяночка" из хриплого рупора: После чая, отдыхая, Где Амур река течет, Я увидел китаянку Устроили их немцы в х годах с расчетом на солидных и спокойных клиентов -- немцев.

Солидные мраморные столики, увесистые пивные кружки, фаянсовые подставки под них с надписями вроде: На стенах кафелями выложены сцены из Фауста, в стеклянной горке -- посуда для торжественных случаев.

Она давно под замком, -- старых, хороших клиентов давно нет, солидная немецкая речь давно не слышна. Теперь в этих "Эдельвейсах" и "Рейнах" собираются по вечерам отребья петербургской богемы. Визжит и хрипит разудалая "Китаянка".

Зеркальные, исцарапанные надписями стены сияют немытым блеском, жирная белая пена ползет по толстому стеклу. От теплого пива скорее "развозит". Холодное пьют одни "пижоны". Китаянка, китаянка, Китаяночка моя К десяти вечера -- "Эдельвейс" полон. Потом в "Доминик" на Невском, открытый до трех ночи А в четыре утра, на Сенной, начинают открываться извозчичьи чайные -- яичница из обрезков и спирт в битом чайнике на коричневой от грязи скатерти.

Это называется пить "с пересадками" Почти все столики полны. В углу -- три стола сдвинуты рядом под пыльной искусственной пальмой. Этот угол -- поэтически-литературный-музыкальный. И идут бесконечные разговоры. Для него "путешествие с пересадками" начинается с утра -- вместо кофе стакан водки и две кильки. Он уже совсем пьян -- и замогильным голосом толкует что-то о Ницше. Тоже поэты, или музыканты, или философы, -- кто их знает. Всем известно, что от Доминика он уже улизнет -- домой, спать.

Ведь завтра -- репетиция -- Боже сохрани -- пропустить. И пить-то он не любит, и денег жаль -- а приходится не только за себя, и за других платить. Зачем же он это делает? Странная, казалось бы, честь. А вот, подите же Он жестикулирует, бьет себя в грудь, плачет Эх, молодость, где ты Пьяницы непритворные чокаются и пьют. Они знают, что М. Но им безразлично, -- с кем пить, чью болтовню слушать. Все на свете чушь, вздор, галиматья.

Голос Цыбульского -- хриплый и барственный -- вдруг покрывает все это: И Бог спросит меня Что ты, Николай, сделал Талантливых и тонких людей -- встречаешь больше всего среди ее подонков. В чем тут дело? Может быть, в том, что самой природе искусства противна умеренность. Но между верхами и подонками -- есть кровная связь. Но мог стать паном и, может быть, почище. Не повезло, что-то помешало -- голова "слабая" и воли. И произошло обратное "пану" -- "пропал".

А средний, "чистенький", "уважаемый", никак, никогда не имел шанса -- природа его совсем другая. В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, -- гордость подонков. Вот был в консерватории мальчик Цыбульский. Какой был Божий дар, -- вспоминал старичок-генерал Кюи.

Какой дар, какой размах! Недавно еще какой-то его романс у Юргенсона. Очень талантливый, конечно, хотя Нет, не тот Цыбульский, не может быть.

Георгий Иванов. Петербургские зимы

Тот, если бы жил, -- показал бы Так как Цыбульский не умер и не "перевернул понятия о музыке", -- ему оставалось единственное -- спиться. Комната у портного на Конюшенной. Высокий потолок расплывается в сумраке. Облезлых стен, пятен сырости, окурков и пустых бутылок -- не. Комната кажется пустой и торжественной. В этом колеблющемся свете не видно и то, что так бросается в глаза в "мертвом, беспощадном свете дня" в лице Цыбульского: Оно помолодело, это лицо, и изменилось. Глаза смотрят зорко и пристально в растрепанную нотную рукопись Цыбульский берет два-три аккорда, потом смахивает ноты с пюпитра.

Я буду играть. Разные бывают импровизации, но то, что делает Цыбульский, -- ни на что не похоже. Сначала -- "полосканье зубов" -- как он сам называет свою прелюдию. Нечто вроде гамм, разыгрываемых усердной ученицей, только что-то неладное в этих гаммах, какая-то червоточина.

Понемногу, незаметно, отдельные тона сливаются в невнятный, ровный, однообразный шум. Минута, три, пять, -- шум нарастает, тяжелеет, превращается в грохот. Какая же это музыка?. Не прерывайте и вслушайтесь. Среди тысячи деревянных ложек -- есть одна серебряная.

И ударяет она по тонкому звенящему стеклу Ее едва слышно, она скорее чувствуется, чем слышна. Но она есть, и ее тонкий, легкий звон проникает, осмысливает, перерождает -- этот деревянный гул. И гул уже не деревянный -- он глохнет, отступает, слабеет Не отрывая пальцев от клавиш, Цыбульский оборачивается к слушателям. Его лицо раскраснелось, глаза шалые. Им не удалось сожрать прекрасного англичанина! Не обращайте внимания на это дикое "пояснение".

Чистая, удивительная, ни на что не похожая мелодия -- торжествует победу. Закрыть глаза и слушать это торжество звуков. Нет больше ни Конюшенной, ни оплывающих огарков, ни залитого пивом рояля. Все исчезает, -- остается Пространство, звезды и певец. Сейчас все оборвется, крышка рояля хлопнет, и хриплый голос пробасит: Почему вы не запишете этого? Да и к чему. Однажды, уже в начале войны, я зашел под вечер мимоходом к Цыбульскому -- и удивился.

Гладко причесанный, чисто выбритый, -- он старательно завязывал "художественный" бант на белоснежной рубашке. Думаете, что с старым пьяницей? Обещаю -- прелюбопытное зрелище Едемте, в самом деле, -- не пожалеете. Он сделал важную мину. Не слыхали такого термина? Открытие сие покуда держится в тайне Он переменил выспренний тон на свой обычный, -- идем, не пожалеете. Да что объяснять -- увидите. Делать мне было в тот вечер -- нечего. Мы вошли в темноватый подъезд какого-то особняка.

Швейцар, молча, поклонившись, снял с нас шубы. Так же молча лакей повел нас через какие-то пустовато и дорого обставленные комнаты. Мне стало неловко -- являюсь в чужой дом, никем не званый, да еще в сером костюме Здесь, забирай выше, смотрят на духовную сущность человека. Да, вот мы здесь какие Конечно, смотрят в книгу, видят фигу -- это уж "общечеловеческое", -- но поползновения-то благие В большой, неярко освещенной гостиной было человек двадцать.

Несколько дам в черных платьях, несколько накрахмаленных пластронов. Остальные попроще, но тоже приличного и культурного вида.

Цыбульского встретили тихими аплодисментами. Он важно раскланялся, пожал кое-кому руки, все это безмолвно, как в кинематографе. Не говорите громко, это их раздражает, когда они приготовились слушать.

Не звук голоса, конечно, а жесты, движения губ. На эстраде вспыхнул бледно-серым цветом диск в пол-аршина диаметром. Этот бледный свет едва освещал высокий инструмент, вроде пианино, и грузную фигуру Цыбульского за. Все остальное было погружено в темноту. И вот Цыбульский ударил по клавишам из всей силы. Вместо грома музыки -- послышался только глухой стук. Но диск вспыхнул -- ярко-оранжевым, потом синим, потом со стремительной быстротой в нем пронеслись все оттенки красного -- от бледно-розового до пунцового Так вот она, внеслуховая музыка!

Немые клавиши сухо трещали под сильными ударами пальцев Цыбульского. Оранжевый, синий, красный, зеленый -- пронеслись по диску в дикой какофонии красок. Сначала робко, тихо, потом все сильней. Нестройный шум, похожий на ворчание, все возрастал, делаясь все более нестройным. Уже не ворчанье -- лай, блеяние, крик, вой, хрипенье -- наполняло комнату Диск мелькал и мелькал. Когда он вспыхивал особенно ярко -- видны были слушатели.

На всех лицах выражение не то блаженства, не то ужаса. Одни орали -- выделывая ртом странные движения, некоторые, опрокинувшись, обхватывали голову руками, другие раскачивались всем телом, третьи размахивали руками, точно дирижируя Глухонемой швейцар, получив от меня двугривенный, страшно замычал в благодарность.

Пока я одевался -- Цыбульский догнал меня в прихожей. Я проиграю им еще две-три вещицы и потом будем ужинать всей семейкой. Если невмоготу слушать -- посидите где-нибудь в другой комнате. Я сослался на головную боль -- и, действительно, голова начинала трещать. Цыбульский пожал плечами -- ну, до свидания. Так уж не понравилась музычка? А знаете, кстати, что я им играл и что они подпевали?

V На визитных карточках стояло: Борис Константинович Пронин -- доктор эстетики, Honoris Causa. Впрочем, если прислуга передавала вам карточку -- вы не успевали прочитать этот громкий титул.

Объятье и несколько сочных поцелуев куда попало были для Пронина естественной формой приветствия, такой же, как рукопожатие для человека менее восторженного. Облобызав хозяина, бросив шапку на стол, перчатки в угол, кашне на книжную полку, он начинал излагать какой-нибудь очередной план, для исполнения которого от вас требовались или деньги, или хлопоты, или участие. Без планов Пронин не являлся, и не потому, что не хотел бы навестить приятеля, -- человек он был до крайности общительный, -- а просто времени не хватало.

Всегда у него было какое-нибудь дело и, понятно, неотложное. Дело и занимало все его время и мысли. Когда оно переставало Пронина занимать, -- механически появлялось новое. Где же тут до дружеских визитов?

Пронин всем говорил "ты". Иди скорей, наши широкий жест в пространство все там Ошеломленный или польщенный посетитель -- адвокат или инженер, впервые попавший в "Петербургское Художественное Общество", как "Бродячая Собака" официально называлась, беспокойно озирается, -- он незнаком, его приняли, должно быть, за кого-то другого? Но Пронин уже.

Такой ответ был наиболее вероятным. И обнимал он первого попавшегося не из каких-нибудь расчетов, а так, от избытка чувств. Явившись с проектом, Пронин засыпал собеседника словами. Попытка возразить ему, перебить, задать вопрос, -- была безнадежна. Редко кто не был оглушен и редко кто отказывал, особенно в первый.

Умудренный опытом, обольщаемый жмется. Теперь все пойдет изумительно, вот увидишь Не так мало, в сущности, если не знать, сколько энергии, и своей, и чужой, на них убито. Пронин хлопотал над устройством "Привала Комедиантов". Рабочие требовали денег, а денег не было; какое-то военное учреждение прислало солдат для очистки помещения, на которое, оказывается, оно имело права; вода бежала со всех стен это еще ничего и из только что устроенных каминов, что было хуже.

Вместо подмоченных поленьев накладывались новые, вода из Мойки, на углу которой "Привал" помещался, их вновь заливала. Пронин, растрепанный, без пиджака, несмотря на холод в волнении он всегда снимал пиджак, где бы ни находилсяв батистовой белоснежной рубашке, но с галстуком набоку и перемазанный сажей и краской, распоряжался, кричал, звонил в телефон, выпроваживал солдат, давал руку на отсечение каменщикам, что завтра это завтра тянулось уже месяцев шесть они получат деньги, сам хватался за насос, сам подливал керосину в не желающие гореть дрова Зашедших его навестить он встречал с энтузиазмом и вел показывать свои владения.

Его устроит мэтр Судейкин. Никаких хамских стульев -- бархатные скамьи без спинок Скамейка-то низкая и покатая, венецианская Но ничего, свои будут сидеть сзади, на стульях.

А это специально для буржуев -- десятирублевые места А здесь -- монмартрское бистро. Распишет все Борис Григорьев -- изумительно распишет. Вот -- смотри, газ уже проведен, будет совсем как в Париже. На стене уныло торчит газовый "бек". По всем потолкам видны следы работы электропроводчиков, и этот рожок единственный во всем помещении.

Зато -- шик, совсем как в Париже. Буржуи будут закуривать и ахать. Пронин еще сам не решил, что будет здесь, между бистро и Венецией. Но не хочет показать. Именно, здесь будет восточная купальня. Завтра велю ломать бассейн. Напустим воды ее-то хватит! Сниму все квартиры и проломаю Впрочем, кажется, я того -- фантазирую Дела шли хорошо. Ресторатор, итальянец Франческо Танни, тоже терпеливо отпускал на книжку свое кислое вино и непервосортный коньяк, утешаясь тем, что его ресторанчик, до тех пор полупустой, стал штаб-квартирой всей петербургской богемы.

Большинство новых посетителей, впрочем, тоже платили лишь в исключительных случаях -- больше обедали в кредит. У этого Франчески Танни часто устраивались и импровизированные пиры.

Библия и русская литература

Так, однажды Пронин, встав утром, решил, что сегодня его именины. Но поздно уже звонить в телефон или рассылать записки. Знакомых у Пронина было достаточно. В назначенный час в маленьком и тесном помещении "Франчески" набилось человек шестьдесят, желавших чествовать "дорогого именинника". Сдвинули столы; пошли в дело и кисловатое "каберне", и мутноватое шабли, и не особенно тонкий, но чрезвычайно крепкий коньяк таинственной французской фирмы "Прима". Ну, и кьянти. Пил "именинник", пили его "друзья", пил хозяин, респектабельный седой итальянец, похожий на знаменитого скрипача.

Наконец, "все съедено, все выпито", ресторан пора закрывать. Неслушающимися пальцами Пронин его разворачивает. Отблеск удивления и ужаса мелькает на блаженном лице "именинника". Он минуту молчит, потом патетически восклицает: Кто же будет платить!.

Нет, сам Пронин вряд ли бы по своему почину расстался с Михайловской площадью. Идею переменить скромные комнаты "Собаки", с соломенными табуретками и люстрой из обруча, на венецианские залы и средневековые часовни "Привала" внушила ему Вера Александровна. Сомов -- как бы холодно ни улыбнулись, читая это, строгие блюстители художественных мод, -- Сомов удивительнейший портретист своей эпохи: Я так представляю это ненарисованное полотно: Сильно декольтированный лиф сползает с одного плеча, -- только что не видна грудь.

Лиф черный, глубоким мысом врезающийся в пунцовый бархат юбки. Пухлые руки, странно белые, точно набеленные, беспомощно и неловко прижаты к груди, со стороны сердца. Во всей позе тоже какая-то беспомощность, какая-то растерянная пышность. Прищуренные серые глаза, маленький улыбающийся рот. И в улыбке этой какое-то коварство Как водится -- его чествовали, и тоже, как водится, чествование вышло бестолковое, и даже как бы обидное для знаменитого гостя.

То есть намерения были самые лучшие у чествующих, и хлопотали они усердно. Но как-то уж все само собой обернулось не так, как следовало. Едва банкет начался, -- все это почувствовали, -- и устроители, и приглашенные, и, кажется, сам Верхарн.

Несколько патетических речей, обращенных к "дорогому учителю", под стук ножей, и гавканье, ни с того ни с сего, "ура" -- с дальнего конца стола, где успела напиться малая литературная братия. Словом, лучше бы его не было, этого банкета. Почти всех присутствующих я, понятно, знал, в лицо, по крайней мере.

И меня удивило, что рядом с Верхарном сидит какая-то дама, совершенно мне незнакомая. Она была вычурно и пышно одета, бриллианты сияли в ушах, серые глаза щурились, маленькие губы улыбались Я спросил своего соседа, тот не. Еще кого-то -- то. Верхарн очень оживленно и любезно, по-стариковски морща нос, разговаривал с этой незнакомкой, не слушая приветственных речей, где через третье слово повторялось хаос, и через пятое -- космос.

Кто бы она могла быть? Как раз мимо проходил Пронин, знаменитый Пронин -- "доктор эстетики", директор "Собаки". Жилет его фрака уже был расстегнут, на лице блаженство, в каждой руке по горлышку шампанской бутылки Вездесущий доктор эстетики пожал плечами: И никто не знает.

Сама приехала, сама села рядом с Верхарном Пронин, по-видимому, вскоре убедился в своей ошибке насчет таинственной дамы. По крайней мере, когда в Петербурге через полгода появился другой поэтический гость -- Поль Фор, Пронин, знакомя его с Верой Александровной, отрекомендовал ее: Вера Александровна была уже женой беспутного и веселого "доктора эстетики".

Мне бы сначала хоть чуточку власти. Даже как у исправника хорошо. Даже такая власть -- страшная сила, уметь только воспользоваться Но она не слушает. Но ведь всякая власть над душами. Властвовать -- над кем-нибудь, значит унижать. Унижать его -- возвышать. Чем больше кругом унижения, тем выше тот, кто унижает Это я не сама выдумала -- у Бальзака прочла. Или, может быть, у Гюисманса И, таинственно, точно секрет, сообщает: Больше всего на свете я хочу денег. Разве я так хочу?

И -- "каблучком молоточа паркет": От стука французского каблучка по полу синие чашки подпрыгивают на лакированном столике. Маленькая, пухлая, точно набеленная, рука протягивает тарелку с кексом Я самая обыкновенная женщина. Даже чтобы стать актрисой у меня не хватило воли. А не то что Серые глаза холодно щурятся, накрашенные губы улыбаются. И в улыбке этой -- какое-то коварство И, конечно, на третий месяц заскучала.

Как было не заскучать? В нем становилось тесно, если собиралось человек сорок, и нельзя было повернуться, если приходило шестьдесят. Программы не было -- Пронин устраивал все на авось. Шаляпин обещал прийти и спеть Посетители эти были, по большей части, "свои люди" -- поэты, актеры, художники, которым этот распорядок был по душе и менять они его не хотели Словом, в "Собаке" Вере Александровне делать было нечего. Попытавшись неудачно ввести какие-то элегантные новшества, перессорившись со всеми, кто носил почетное звание "друга Бродячей Собаки", и поскучав в слишком скромной для себя и своих парижских туалетов роли, -- она, по выражению Пронина, -- решила "скрутить шею собачке".

На Марсовом поле был снят огромный подвал -- не для того, чтобы возродить "Собаку", -- чтобы создать что-то грандиозное, небывалое, удивительное. Над подвалом поселилась хозяйка этого будущего "грандиозного и небывалого". Квартира была тоже огромная, с саженными окнами и необыкновенной высоты потолками. Холод в ней был ужасный. Несколькими этажами выше, в квартире Леонида Андреева -- печи топились день и ночь, все было в коврах и портьерах и все-таки дыхание вылетало изо ртов -- струйкой пара.

Такой уж был холодный дом. А в квартире Веры Александровны не было ни ковров, ни портьер, часто не было и дров, даже окна не все замазаны. С утра до вечера снизу оглушительно стучали молотки каменщиков, с утра до вечера на парадной и черной лестницах обрывали звонки люди, желавшие получить по каким-то счетам, оплатить которые было нечем. Пронин от холода и от нечего делать спал, навалив на себя все шубы, какие только были, а Вера Александровна, завитая и накрашенная, сидела часами у леденеющего зеркала, мечтая не знаю уж о чем, -- о будущем "Привале Комедиантов" так называлось новое кабаре или о власти над душами От холода она куталась в свои широкие пушистые соболя.

Впрочем, соболя иногда бывали в ломбарде, и тогда она куталась в одеяла. Летом проломают стену, тогда венецианскую залу будет продолжать галерея. И высоко подымая подрисованные брови: Внешность "Привала" была блестящая. Грязный подвал с развороченными стенами -- превратился, действительно, в какое-то "волшебное царство". Из-под кружевных масок свет неясно освещал черно-красно-золотую судейкинскую залу; "бистро" оказалось сплошь расписано удивительными парижскими фресками Бориса Григорьева, -- смежная зала была декорирована Яковлевым.

Старинная мебель, парча, деревянные статуи из древних церквей, лесенки, уголки, таинственные коридоры -- все это было удивительно задумано и выполнено. Вера Александровна, в шелках и бриллиантах, торжествующе встречала гостей -- ну, каково?

Наряженный во фрак, он водил посетителей показывать разные чудеса "Привала". Объясняя что-нибудь особенно горячо, он, по старой привычке, хватался за лацканы фрака, чтобы его скинуть. Но только хватался и тотчас же опускал руки. Не то место, не те времена -- бывшее в "Собаке" вполне естественным -- здесь было бы неприличным. Старые завсегдатаи "Собаки" после первых восторгов были немного охлаждены непривычным для них тоном нового подвала. В "Собаке" садились, где кто хочет, в буфет за едой и вином ходили сами, сами расставляли тарелки, где заблагорассудится Здесь оказалось, что в главном зале, где помещается эстрада, места нумерованные, кем-то расписанные по телефону и дорого оплаченные, а так называемые "г.

Но и здесь, не успевали вы сесть, как к вам подлетал лакей с салфеткой и меню и услышав, что вы ничего не "желаете", только что не хлопал своей накрахмаленной салфеткой по носу "нестоящего" гостя. Улыбается Карсавина, танцует свою очаровательную "полечку" О. Музыка, аплодисменты, щелканье пробок, звон стаканов Вдруг композитор Цыбульский, обрюзгший, пьяный, встает, пошатываясь, со стаканом в руках: Эх, Борис, зачем ты огород городил Публика платила дорогую входную плату, пила шампанское и смотрела на Евреинова в Судейкинских костюмах Ну что же, раз приходят и пьют шампанское Оказалось, что "Привал" -- не только не окупается -- приносит страшный убыток.

Все меценаты от него отказались, -- через неделю он пойдет с молотка. Вера Александровна устало поднимала брови: Но через несколько дней она встретила меня веселая. На время "Привал" закроется для ремонта, для подготовки программы. Она стояла в средневековой зале, расписанной Яковлевым, опираясь на деревянную статую какого-то святого и держа в маленькой пухлой, странно белой руке старинный нож, только что присланный антикваром.

Вы помните тот разговор? Нет, нет, не Лукреция Он обязуется платить мне, все время, пока "Привал" закрыт, ежемесячно Да ведь срок не указан. Я могу всю жизнь не открывать "Привала", и он будет всю жизнь мне платить Она церемонно поджала губы: Он подписал, не читая Летом года -- там за одним и тем же "артистическим" столом сидели Колчак, Савинков и Троцкий. И Вера Александровна выглядела уже совершенной Лукрецией в этом обществе. Она была очень оживлена, очень хороша в эти дни. Кажется, ей стало опять "не скучно", и какие-то новые "грандиозности" и "возможности" ей замерещились.

Я заключал это по ее виду, -- в разговоры со мною она не вступала, -- у нее были собеседники поинтереснее. Те, кто бывал в нем в конценачале годов, вряд ли забудут эти вечера. Нет ни заказных столиков, ни сигар в зубах, ни упитанных физиономий.

Роскошь мебели и стен пообтрепалась. Электричество не горит -- кое-где оплывают толстые восковые свечи Идет репетиция "Зеленого попугая".

Пронзительная идея сыграть такую пьесу в такой обстановке, не правда ли? Шницлеровские диалоги звучат чересчур "убедительно" и для зрителей, и для актеров. Вера Александровна, бледная, без драгоценностей, в черном платье, слушает, скрестив руки на груди. Это она придумала поставить "Зеленого попугая". С улицы слышны выстрелы Вдруг топот ног за стеной, стук прикладов в ворота. Десяток красноармейцев, под командой безобразной, увешанной оружием женщины, вваливается в "Венецианскую залу".

Их смиряют какой-то бумажкой, подписанной Луначарским. Сырость, не сдерживаемая жаром каминов, вступила в свои права. Позолота обсыпалась, ковры начали гнить, мебель расклеилась.

Большие голодные крысы стали бегать, не боясь людей, рояль отсырел, занавес оборвался Однажды, в оттепель, лопнули какие-то трубы, и вода из Мойки, старый враг этих разоренных стен, их затопила. И все стоит в "Привале" Невыкачанной вода. Я ищу свободный столик. И вдруг мои глаза встречаются с глазами, так хорошо знакомыми когда-то Петербург, снег, год Улыбка -- рассеянная "петербургская" улыбка.

Судейкина -- подруга Ахматовой. И, конечно, один из моих первых вопросов -- что Ахматова? Живет там же, на Фонтанке, у Летнего сада. Мало куда выходит -- только в церковь. Где уж теперь издавать Послезавтра я уезжаю за границу. Иду к Ахматовой -- проститься.

Летний сад шумит уже по-осеннему, Инженерный замок в красном цвете заката. Ахматова протягивает мне руку. Ее тонкий профиль рисуется на темнеющем окне. На плечах знаменитый темный платок в большие розы: Спадает с плеч твоих, о, Федра, Ложноклассическая шаль Кланяйтесь от меня Парижу.

Я из России не уеду. Нет, издавать не думает -- где уж теперь издавать Мало выходит -- только в церковь Да здоровье все хуже. И жизнь такая -- все приходится самой делать. Ей бы на юг, в Италию. Но где денег взять. Да если бы и были Шла мимо какая-то женщина В "башне" -- квартире Вячеслава Иванова -- очередная литературная среда.

Весь "цвет" поэтического Петербурга здесь собирается. Читают стихи по кругу, и "таврический мудрец", щурясь из-под пенсне и потряхивая золотой гривой, -- произносит приговоры. Вежливо-убийственные, по большей части. Жестокость приговора смягчается только одним -- невозможно с ним не согласиться, так он едко-точен.

Похвалы, напротив, крайне скупы. Самое легкое одобрение -- редкость. Читаются стихи по кругу. Читают и знаменитости и начинающие. Очередь доходит до молодой дамы, тонкой и смуглой. Ну, разумеется, жены писателей всегда пишут, жены художников возятся с красками, жены музыкантов играют. Эта черненькая смуглая Анна Андреевна, кажется, даже не лишена способностей. Еще барышней, она писала: И для кого эти бледные губы Станут смертельной отравой? Негр за спиною, надменный и грубый, Смотрит лукаво.

Мило, не правда ли? И непонятно, почему Гумилев так раздражается, когда говорят о его жене как о поэтессе? А Гумилев действительно раздражается. Он тоже смотрит на ее стихи как на причуду "жены поэта". И причуда эта ему не по вкусу. Когда их хвалят -- насмешливо улыбается. Моя жена и по канве прелестно вышивает.